Так я и пошлю мальчишке — корреспонденту «Русского слова» (если он спросит еще раз по телефону), который третьего дня 2,5 часа болтал у меня, то пошло, то излагая откровенно, как он сам вешался; все — легкомысленно, легко, никчемно, жутко — и интересно для меня, запрятавшегося от людей, у которого голова тяжелее всего тела, болит от приливов крови — вино и мысли.
Вечером третьего дня пришел Пяст. С ним — главное, о том, что делать. «Как тонкая игла сквозь студенистую массу». Да, сквозь все «фальшивые купоны» (Толстой) проходить можно только собственной тяжестью, весом.
Потом мы с Бу поехали к Ремизовым (Бу получила отказ от Общества трезвости, у Ремизовых говорит с Зоновым о Незлобинском театре). Алексей Михайлович сообщил еще много нового о Гермогене и Распутине — все больше выясняется; становится наконец понятным — после газетного вздора. Все дело не в том, что Гермоген «разворовал монастырь» и прочее нежизненное, а в том, что Гермоген (и Распутин) — действительно крупное и… бескорыстное. Корысть — не их. Корысть — в океане мистики, который захлестнул и их, и двор, и все высшие классы. Если исход из этого — только столь же ненужное «патриаршество», то это еще с полбеды.
Алексей Михайлович убеждает писать балет (для Глазунова, который любит провансальских трубадуров XIV–XV века?!) — либретто. На третий день Пасхи будем говорить у Ремизова с Терещенкой (киевский миллионер, «чиновник особых поручений» при «директоре императорских театров», простой, по словам Ремизова, и хороший молодой человек). — Письмо от Скворцовой.
Вчера: груда книг («Труды и дни» № 1 — пока сомневаюсь… От Балтрушайтиса сборник; журналы). Послание в стихах от Вл. Гиппиуса.
Ночью — кошмар, кричу. Темные, черные эти «страстные» ночи, с каждым годом — труднее они, и «праздники». Холодно.
Вчера около дома на Каменноостровском дворники издевались над раненой крысой. Крысу, должно быть, схватила за голову кошка или собака. Крыса то побежит и попробует зарыться под комочек снега, то упадет на бок. Немножко крови за ней остается. Уйти некуда. Воображаю ее глаза. То же, что тот человек, упавший, прыгая с трамвая, только жальче, потому что — беспомощней. На эту крысу иногда бывает похож Ремизов. Был похож, вероятно, особенно тогда, когда полночи носил на руках Наташу и баюкал, а потом выбежал с пожара в одном белье, и швейка накинула ему на плечи шелковую кофточку (мороз 22 градуса и ночь в провинции). Тогда писались «Часы». — Все ходит, и сейчас пришел, тот «литературный нищий». Все это — одно, одно: Пасхальное, «святая пасха», господи боже мой!
Наконец прислали три экземпляра «Снежной ночи». Снес ее маме. К 12-ти пошел к Петру, встретил там Пяста. Мороз, черные толпы, полиция, умирающие архиереи тащатся, шатаясь, по мосткам между двумя шпалерами конных жандармов. Все время слышна команда. Петр и собор в белых снежных пятнах, пронзительный ветер, Нева вся во льду, кроме черной полыньи вдоль берега, — тяжелая, густая вода. — Вернулся к Бусе «разговляться».
25 марта
Обедал у мамы, — милый Е. О. Романовский, которого я не видал девять лет. Гущин. Остальное — не стоит. Тяжело и скучно.
26 марта
Днем — острова, очаровательная мещанка в конке. Возвращаюсь — Кузьмин-Караваев (рассказы о Витте и т. д. — страшно, что делается с Кузьминым-Караваевым). Вечером — Художественный театр: Тургеневский спектакль (в маминой ложе): раздирательный «Нахлебник» (беспросветно; вечное: все люди делятся… неприспособленные — нахлебники). Из актеров — вполне настоящий один Станиславский (в «Провинциалке»). Остальные нигде не поражают (Артем очень хорош. Качалов делает глазки, от него уже пахнет «jeune ргеппег'ом»…). — Руманов рассказывает о мерзости, произведенной на границе с только что вернувшимися Мережковскими. Дмитрий Сергеевич успел спросить его, вышло ли что с Блоком? Узнав, что все еще ничего, — огорчился.
Преобладающее чувство этих дней — все растущая злоба.
29 марта
27-го «Живой труп». Все — актеры, единственные и прекрасные, но — актеры. Один Станиславский — опять и актер и человек, чудесное соединение жизни и искусства. А цыгане — разве это цыгане? Нет, цыгане не таковы. После спектакля я у Ремизова — разговор с Терещенкой о балете для Глазунова. О самоубийстве — мы с Ремизовым поняли друг друга. Как же это писать в «Русское слово»?
28-го — днем у мамы — хороший разговор. Вечером цирк и прочее.
Сегодня отвечаю Н. Н. Скворцовой, что: «все не так, слова ее — покров, не знаю над чем. Мир прекрасен и в отчаяньи — противоречия в этом нет. Жить надо и говорить надо так, чтобы равнодействующая жизни была истовая цыганская, соединение гармонии и буйства, и порядка и беспорядка. Иначе — пропадешь. Душа моя подражает цыганской, и буйству и гармонии ее вместе, и я пою тоже в каком-то хору, из которого не уйду».
30 марта
Сочиняю балет, почти ничего о трубадурах не нахожу у букинистов. Кухарка больна, сами всё делаем. Вечером — мама, тетя и Женя.
1 апреля
А. В. Руманов — совершенно растерзанный, с переменами в жизни; все очень хорошо. Два письма от Н. Н. Скворцовой и мой ответ с Николаевского вокзала.
5 апреля
Эти дни: «Гамлет» в Художественном театре (плохо). Письмо от Н. Н. Скворцовой, боюсь за нее. Вчера в «Тропинке» с мамой. Гибель Titanic'a, вчера обрадовавшая меня несказанно (есть еще океан). Бесконечно пусто и тяжело.
6 апреля
Почти жарко днем, душно в квартире. В первый раз — легкое пальто и палка — особая страна. Ночью — тяжелые сны и думы. В 5 ч. дня приехали Терещенко с Ремизовым в автомобиле, ездили на Стрелку, потом Алексей Михайлович обедал, вечером пришел Женя, с которым мы говорили путано, но не трудно. «Моя правда», — говорит он, — без веры в Христа прежде и без Христа в сознании теперь, но правда моя — консервативная, я стою на месте. Вечером я проводил его до трамвая, воздух отрадно прохладен, звезды, тихо, и на сердце тише.