21 марта
Письмо к милой. Господь с тобой, милая.
22 марта
Вчера вечером в кофейне посмотрел «Сатирикон»: моя фамилия вычеркнута, слава богу, мою двукратною просьбу уважили. Встретил художника Матюшина, который футуристически молодится.
Вчера в «Сирине», гулянье с Михаилом Ивановичем и Алексеем Михайловичем по Дворцовой набережной, посидели у Михаила Ивановича. Пелагея Ивановна все еще больна, в «Сирине» бывает одна Елизавета Ивановна.
Письмо от Скворцовой. Тоска растет.
По всему литературному фронту идет очищение атмосферы. Это отрадно, но и тяжело также. Люди перестают притворяться, будто «понимают символизм» и будто любят его. Скоро перестанут притворяться в любви и к искусству. Искусство и религия умирают в мире, мы идем в катакомбы, нас презирают окончательно. Самый жестокий вид гонения — полное равнодушие. Но — слава богу, нас от этого станет меньше числом, и мы станем качественно лучше.
Тревожит и заботит Люба. Я буду, кажется, просить ее вернуться. Покатал бы ее, сладкого бы ей купил. Да, пишу — так, как чувствую, не скрывая.
Вечером, чтобы разогнать тоску, пошел к Мейерхольду. «Любовь к трем апельсинам» по сценарию Гоцци не произвела никакого впечатления: сухая пестрота, составленная Вогаком, Вл. Н. Соловьевым и Мейерхольдом. Читал Вогак.
Были: жена Пронина, прекрасная, я все на нее взглядывал, Пронин, Ярцев, Юрьев, Левинсон, Пяст, Соловьев, оба Бонди, Веригина, какие-то актриски декадентского вида, М. Лозинский, Ракитин и еще. А главное — двухмесячный медвежонок, урчит, свиристит, ревет, играет бумажкой, стоя на задних лапах, пьет молоко, бутылку держит руками за горлышко, переваливается с боку на бок, лежа на спине.
Уходя к Мейерхольду, я получил прекрасное письмо от какой-то дамы.
25 марта
Мы в «Сирине» много говорили об Игоре-Северянине, а вчера я читал маме и тете его книгу. Отказываюсь от многих своих слов, я преуменьшал его, хотя он и нравился мне временами очень. Это — настоящий, свежий, детский талант. Куда пойдет он, еще нельзя сказать; что с ним стрясется: у него нет темы. Храни его бог.
Эти дни — диспуты футуристов, со скандалами. Я так и не собрался. Бурлюки, которых я еще не видал, отпугивают меня. Боюсь, что здесь больше хамства, чем чего-либо другого (в Д. Бурлюке).
Футуристы в целом, вероятно, явление более крупное, чем акмеизм. Последние — хилы, Гумилева тяжелит «вкус», багаж у него тяжелый (от Шекспира до… Теофиля Готье), а Городецкого держат, как застрельщика с именем; думаю, что Гумилев конфузится и шокируется им нередко.
Футуристы прежде всего дали уже Игоря-Северянина. Подозреваю, что значителен Хлебников. Е. Гуро достойна внимания. У Бурлюка есть кулак. Это — более земное и живое, чем акмеизм.
Пяст был на обоих диспутах, расскажет мне.
Михаил Иванович очень мрачен, на днях уедет ненадолго, сегодня увидимся с ним, У Пелагеи Ивановны все еще болит горло.
Я свожу Женичку с Аносовой, он ей поможет, она опять пишет отчаянные письма.
Можно будет начинать издавать мои книги с осени в «Сирине». Метнер «не будет протестовать».
Звонил Руманов, хочет увидеться но делу и предлагает отвечать Мережковскому (если буду) в «Русском слове».
Заходил Женя — по дороге к пьяному художнику, может быть, и к Аносовой. Едет вместо меня слушать с тетей «Зигфрида» (Матвеев).
Звонил Пяст, рассказывал о футуристах. На вчерашней афише стояло: освобождение литературы из той грязи, в которую посадили ее Андреев, Сологуб, Блок и пр… Едет в Москву на суд с Эн-Янковым и по прочим делам, хочет увидаться с Чулковым.
Иду на Английскую набережную, 12. Там сначала пел граммофон — Варя Панина и Шаляпин — божественная Варя Панина… Потом говорили о футуристах, об Игоре-Северянине и об издании моих книг с осени и о том, что не стоит ехать читать «Розу и Крест» Станиславскому, он сам скоро приедет сюда.
Письмо от милой с поручением прислать весеннее платье — желтый сундук.
Лицо мое старится скоро. Нервничаю. Вечером — по приглашению — в «Нашем театре»: вечер Гольдони — «Слуга двух господ». Сидели с Зоновым. Многое было хорошо, хотя и недостатков много. Главное — во всем какой-то задорный и молодой дух. Стараются. Фетисова, как всегда, пленяющая (черная кровь), играла плохо, ходила по-бабьи в мужском костюме. Кроме того, говор у нее слишком русский. Игравший плохо короля в «Кармозине» был недурным Труффальдино. Было много вставок, сочиненных Гнесиным, — с пеньем и даже с импровизацией. Публика шумно аплодировала, успех настоящий. Импровизировал тот, который так ужасно играл Моцарта, и, хотя наивничал и вульгарничал местами, был очень недурен в образе милого и «гуманного» direttore.
У мамы обедали и вечером были гости — родственники. — Я вернулся из театра, говорил с мамой по телефону, тоскую, тоскую.
Милая, завтра пошлю сундук, господь с тобой.
27 марта
Сундук послан. К вечеру из окна комнаты милой я увидал (хотя и слева) молодой месяц под Венерой, а внизу — большой луч, по-видимому — прожектора.
Завтракал у мамы. Нервность, у мамы припадок. Толщина и задыхающаяся болтовня г-жи Мазуровой. Болтает, как теща кубиста.
В «Сирине» Михаил Иванович, по-прежнему мрачен. О том, что могут опять сойти с ума Зонов и Пяст. Инцидент с Пястом на диспуте Бурдюков — был, или г-жа Бурлюк (жена Кузнецова) все наврала? Вечером справлялся по телефону у Кульбина (не говоря имени), он ничего не слыхал.
Вечером у меня Вл. Н. Соловьев. Почти шесть часов сряду — болтовня вприпрыжку, с перескоками. Много хорошего. Ему еще нет 25-ти лет. Заметно, как он отходит от Мейерхольда, а Мейерхольд сам, по-видимому, сомневается в себе все более. Их самих мучит их сухая пестрота, они ломятся с «театральностью» в открытую дверь и никак не хотят понять, что человечность не только не убьет, но возвысит и осмыслит правдивое в их «исканиях».